Владимир Набоков - Смех в темноте [Laughter In The Dark]
Однако следовало отпереть вот эту дверь, и войти, и увидеть… Что увидеть? Может быть, лучше не войти вовсе — оставить все так, как есть, уехать, зарыться?
Вдруг он вспомнил, как на войне он через силу заставлял себя не слишком низко пригибаться, покидая укрытие.
В прихожей он замер, прислушиваясь. Тишина. Обычно в этот утренний час квартира бывала уже полна звуков — шумела где-то вода, бонна громко говорила с Ирмой, в столовой звякала посудой горничная… Тишина. В углу стоял женин зонтик. Он попытался найти в этом хоть какое-то утешение. Внезапно появилась Фрида — почему-то без передничка — и, сверля его взглядом, сказала с отчаянием:
— Госпожа с маленькой барышней еще вчера вечером уехали.
— Куда? — спросил Альбинус, не глядя на нее.
Фрида все объяснила, говоря скоро и необычно крикливо, а потом разрыдалась и, рыдая, взяла из его рук шляпу и трость.
— Вы будете пить кофе? — спросила она сквозь слезы.
В спальне был многозначительный беспорядок. Халаты жены лежали на постели. Один из ящиков комода был выдвинут. Со стола исчез маленький портретик покойного тестя. Завернулся угол ковра.
Альбинус поправил ковер и тихо пошел в кабинет. Там, на письменном столе, лежало несколько распечатанных писем. А вот и оно, то самое — какой детский почерк! И орфография кошмарная, просто кошмарная. Драйеры приглашают зайти[34]. Очень мило. Письмецо от Рекса. Счет от дантиста. Очаровательно.
Часа через два явился Поль. Вижу[35], он неудачно побрился: на толстой щеке черный крест пластыря.
— Я приехал за ее вещами, — сказал он на ходу.
Альбинус пошел за ним следом и молча смотрел, звеня монетами в кармане штанов, как он и Фрида торопливо, словно спеша на поезд, наполняют сундук.
— Не забудьте зонтик, — проговорил Альбинус вяло.
Потом он побрел за ними дальше, и в детской повторилось то же самое. В комнате бонны уже стоял запертый чемодан — взяли и его.
— Поль, на два слова, — пробормотал Альбинус и, кашлянув, пошел в кабинет. Поль последовал за ним и стал у окна.
— Это катастрофа, — сказал Альбинус.
— Одно могу вам сообщить, — произнес наконец Поль, глядя в окно. — Дай Бог, чтобы Элизабет перенесла такое потрясение. Она… — Он осекся, и черный крест на его щеке несколько раз подпрыгнул. — Она все равно что мертвая. Вы ее… Вы с ней… Собственно говоря, вы такой подлец, каких мало.
— Ты очень груб, — сказал Альбинус и попробовал улыбнуться.
— Но ведь это же чудовищно! — вдруг крикнул Поль, впервые с минуты прихода посмотрев на него. — Где ты подцепил ее? Почему эта паскудница смеет тебе писать?
— Но-но, потише, — произнес Альбинус, облизывая губы.
— Я тебя ударю, честное слово, ударю! — продолжил еще громче Поль.
— Постыдись Фриды, — пробормотал Альбинус. — Она ведь все услышит.
— Ты мне ответишь? — И Поль хотел его схватить за лацкан, но Альбинус, чуть улыбнувшись, шлепнул его по руке.
— Не желаю допроса, — прошептал он. — Все это крайне болезненно. Может быть, это странное недоразумение. Может быть…
— Ты лжешь! — заорал Поль и стукнул об пол стулом. — Подлец! Я только что у нее был. Продажная девчонка, которую следует отдать в исправительный дом. Я знал, что ты будешь лгать. Как ты мог! Это ведь даже не разврат, это…
— Довольно, — задыхающимся голосом перебил его Альбинус.
Проехал грузовик, задрожали стекла окон.
— Эх, Альберт, — сказал Поль с неожиданным спокойствием и грустью. — Кто мог подумать…
Он вышел. Фрида всхлипывала за кулисами. Кто-то уносил сундуки. Потом все стихло.
10
В полдень Альбинус сложил чемодан и переехал к Марго. Фриду оказалось нелегко уговорить остаться в пустой квартире. Она наконец согласилась, когда он предложил, чтобы в бывшую комнату бонны вселился бравый вахмистр, Фридин жених. На все телефонные звонки она должна была отвечать, что Альбинус с семьей неожиданно отбыл в Италию.
Марго встретила его холодно. Утром ее разбудил бешеный толстяк, который искал Альбинуса и обзывал ее последними словами. Кухарка, женщина недюжинных сил, слава Богу, вытолкала его вон.
— Эта квартира, собственно говоря, рассчитана на одного человека, — сказала она, взглянув на чемодан Альбинуса.
— Пожалуйста, я прошу тебя, — взмолился он.
— Вообще, нам придется еще о многом поговорить, я не намерена выслушивать грубости от твоих идиотов родственников, — продолжала она, расхаживая по комнате в красном шелковом халатике, сунув правую руку под левую мышку, энергично дымя папиросой. Темные волосы налезали на лоб, это придавало ей нечто цыганское.
После обеда она поехала покупать граммофон. Почему граммофон? Почему именно в этот день? Разбитый, с сильной головной болью, Альбинус остался лежать на кушетке в безобразной гостиной и думал: «Вот случилось что-то неслыханное, а я довольно спокоен. У Элизабет обморок длился двадцать минут, и потом она кричала — вероятно, это было невыносимо слушать, — а я спокоен. Она все-таки моя жена, и я люблю ее, и я, конечно, застрелюсь, если она умрет из-за меня. Интересно, как объяснили Ирме переезд на квартиру Поля, спешку, бестолочь? Как противно Фрида говорила об этом: „И госпожа кричала, и госпожа кричала“ — с ударением на „и“. Странно, ведь Элизабет никогда в жизни не повышала голоса».
На следующий день, пользуясь отсутствием Марго, которая отправилась накупить пластинок, он написал длинное письмо. В нем он убеждал жену совершенно искренне, но, может быть, слишком красноречиво, что ценит ее так же высоко, как прежде, — несмотря на свое приключеньице, «разом разбившее наше семейное счастье подобно тому, как нож маньяка рассекает холст». Он плакал, и прислушивался, не идет ли Марго, и продолжал писать, плача и шепча. Он молил жену о прощении, однако из письма не было видно, готов ли он отказаться от своей любовницы.
Ответа он не получил.
Тогда он понял, что, если не хочет мучиться, должен вымарать образ семьи из памяти и всецело отдаться неистовой, почти болезненной страсти, которую возбуждала в нем веселая красота Марго. Она же была всегда готова откликнуться на его любовные ласки, это только освежало ее; она была резва и беспечна, — благо врач еще два года назад объяснил ей, что забеременеть она неспособна, и она восприняла это как безусловную и баснословную благодать.
Альбинус научил ее ежедневно принимать ванну, вместо того чтобы только мыть руки и шею, как она делала раньше. Ногти у нее были теперь всегда чистые, и не только на руках, но и на ногах отливали бриллиантово-красным лаком.
Он открывал в ней все новые очарования — трогательные мелочи, которые в другой показались бы ему вульгарными и грубыми. Полудетский очерк ее тела, бесстыдство, медленное погасание ее глаз (словно невидимые осветители постепенно гасили их, как прожекторы в театральной зале) доводили его до такого безумия, что он вконец утрачивал ту сдержанность, которой отличались его объятия со стыдливой и робкой женой.
Он почти не выходил из дому, боясь встретить знакомых. Марго он отпускал от себя скрепя сердце, и то лишь утром — на увлекательную охоту за чулками и шелковым бельем. Его удивляло в ней отсутствие любознательности — она не спрашивала ничего из его прежней жизни. Он старался иногда занять ее своим прошлым, говорил о детстве, о матери, которую помнил лишь смутно, и об отце, жизнелюбивом помещике, любившем своих лошадей и собак, дубы и пшеницу своего имения и умершем внезапно — от сочного смеха, которым разразился в бильярдной, где один из гостей выкрякивал сальный анекдот.
— Какой? Расскажи, — попросила Марго, но он забыл какой.
Он говорил далее о ранней своей страсти к живописи, о работах своих, о ценных находках; он рассказывал ей, как чистят картину — чесноком и толченой смолой, которые обращают старый лак в пыль, — как под фланелевой тряпкой, смоченной скипидаром, исчезает черная тень или же верхний слой грубой мазни, и вот расцветает изначальная красота.
Марго занимала главным образом рыночная стоимость такой картины.
Когда же он говорил о войне, о ледяной окопной грязи, она удивлялась, почему он, ежели богат, не устроился в тылу.
— Какая ты смешная! — восклицал он, лаская ее.
По вечерам ей часто бывало скучно — ее влекли кинематограф, нарядные кабаки, негритянская музыка.
— Все будет, все будет, — говорил он. — Ты только дай мне отдышаться. У меня всякие планы… Мы махнем к морю.
Он оглядывал гостиную, и его поражало, что он, гордившийся своей неспособностью терпеть безвкусие в вещах, мог выносить эту палату ужасов. Похоже, все оживляла его страсть.
— Мы очень мило устроились, правда, любимая?
Она снисходительно соглашалась. Она знала, что все это только временно: воспоминание о богатой квартире Альбинуса зафиксировалось в ее памяти, но, конечно, не следовало спешить.